всех, кто на́век ушел ко сну. Где уж тут словам! И в этих строках боли волжской я не коснусь. Я дни беру из ряда дней, что с тыщей дней в родне. Из серой полосы деньки, их гнали годы — водники — не очень сытенькие, не очень голодненькие. Если я чего написал, если чего сказал — тому виной глаза-небеса, любимой моей глаза. Круглые да карие, горячие до гари. Телефон взбесился шалый, в ухо грохнул обухом: карие глазища сжала голода опухоль. Врач наболтал — чтоб глаза глазели, нужна теплота, нужна зелень. Не домой, не на суп, а к любимой в гости, две морковинки несу за зеленый хвостик. Я много дарил конфект да букетов, но больше всех дорогих даров я помню морковь драгоценную эту и пол — полена березовых дров. Мокрые, тощие под мышкой дровинки, чуть потолще средней бровинки. Вспухли щеки. Глазки — щелки. Зелень и ласки вы́ходили глазки. Больше блюдца, смотрят революцию. Мне легше, чем всем, — я Маяковский. Сижу и ем кусок конский. Скрип — дверь, плача. Сестра младшая. — Здравствуй, Володя! — Здравствуй, Оля! — Завтра новогодие — нет ли соли? — Делю, в ладонях вешаю щепотку отсыревшую. Одолевая снег и страх, скользит сестра, идет сестра, бредет трехверстной Преснею солить картошку пресную. Рядом мороз шел и рос. Затевал щекотку — отдай щепотку. Пришла, а соль не ва́лится — примерзла к пальцам. За стенкой шарк: «Иди, жена, продай пиджак, купи пшена». Окно, — с него идут снега, мягка снегов тиха нога. Бела, гола столиц скала. Прилип к скале лесов скелет. И вот из-за леса небу в шаль вползает солнца вша. Декабрьский рассвет, изможденный и поздний, встает над Москвой горячкой тифозной. Ушли тучи к странам тучным. За тучей берегом лежит Америка. Лежала, лакала кофе, какао. В лицо вам, толще свиных причуд, круглей ресторанных блюд, из нищей нашей земли кричу: Я землю эту люблю. Можно забыть, где и когда пузы растил и зобы, но землю, с которой вдвоем голодал, — нельзя никогда забыть!
15
Под ухом самым лестница ступенек на двести, — несут минуты-вестницы по лестнице вести. Дни пришли и топали: — До̀жили, вот вам, — нету топлив брюхам заводовым. Дымом небесный лак помутив, до самой трубы, до носа локомотив стоит в заносах. Положив на валенки цветные заплаты, из ворот, из железного зёва, снова шли, ухватясь за лопаты, все, кто мобилизован. Вышли за́ лес, вместе взя́лись. Я ли, вы ли, откопали, вырыли. И снова поезд ка́тит за снежную скатерть. Слабеет тело без ед и питья, носилки сделали, руки сплетя. Теперь запевай, и домой можно — да на руки положено пять обмороженных. Сегодня на лестнице, грязной и тусклой, копались обывательские слухи-свиньи. Деникин подходит к са́мой, к тульской, к пороховой сердцевине. Обулись обыватели, по пыли печатают шепотоголосые кухарочьи хоры́. — Будет… крупичатая!.. пуды непочатые… ручьи — чаи́, сухари, сахары́. Бли-и-и-зко беленькие, береги ке́ренки! — Но город